Свобода и Вера Л.Пантелеева

Panteleev_1

Только самые большие знатоки петербургской/ленинградской литературы в конце августа вспомнили о том, что 112 лет назад на берегах Невы родился замечательный русско-советский писатель Л.Пантелеев (Алексей Еремеев), который и умер в своём родном городе в июле 1987-го.  

Писатель Л. Пантелеев с дочкой Машей

Да и вообще Л.Пантелеев прожил на невских берегах всю свою жизнь, не исключая страшных дней блокады, которым он посвятил страшные своей простотой и пронзительностью дневники и рассказы. Возможно, это вообще главные и уж точно одни из главных произведений о тех страшных 900 днях. Кто хочет что-то понять о блокаде, войне и вообще человеке – пусть прочтёт крохотные рассказики «Близнецы» и «Кожаные перчатки».

Советские ребята нескольких поколений ещё в дошкольном возрасте знакомились со сказочной девочкой-крохотулькой Фенькой, питающейся гвоздями и чернилами, и другой, уже всамделишной девочкой Иринушкой, долго не понимавшей смысла буквы «я»: «Это буква “я”! — понятно, буква “ты”». Повзрослев, ребята с упоением читали повесть о жизни своего ровесника Лёньки Пантелеева в трудные годы Гражданской войны, а затем — залихватскую летопись школы для трудных подростков имени Достоевского, она же ШКИД. И уже затем, став совсем взрослыми, они брали в руки книгу «Верую!» всего того же автора, Л.Пантелеева, где он рассказывает о своём пути к Православию и в Православии…Стоп-стоп, последнее, конечно же, неправда, эта книга в советские годы вряд ли могла увидеть свет, она вышла уже после смерти писателя, в начале 90-х.

В наши дни, когда слово Свобода донельзя испохаблено, а главными её проявлениями принято считать пляски в храмах и выставки с православными крестами в сосисочном ожерелье, кажется особенно ярким и поучительным, как-то по-особому царапает и одновременно лечит душу пример Л.Пантелеева (Алексея Еремеева).

Я всегда очень любил творчество Пантелеева, но, узнав лет пятнадцать назад о существовании этого его произведения и, будучи на тот момент человеком не очень (да что греха таить — очень не) верующим, скептически ухмыльнулся. Скепсис этот был обусловлен огромным количеством разномастных деятелей искусства и культуры, после распада СССР торопливо бросившихся к церковным киоскам за свечками и попутно проклинающих «проклятых коммуняк», при которых выезжали за границу не три, а всего лишь два раза в год. Вот подумалось, и Алексей Иванович — это настоящее имя Пантелеева, Алексей Иванович Еремеев — оскоромился, всю жизнь поругивал Бога и религию, а в стол, на всякий пожарный случай, писал о своей Вере. Хмм. А поругивал ли?

Открыл и внимательно перечитал «Лёньку Пантелеева». Нашёл там только один эпизодик, с натяжкой похожий на антиклерикальный, — похищение из женского монастыря спрятанных монахинями от конфискации запасов обуви и мануфактуры. Зато хватает нейтральных, даже сдержанно-одобрительных упоминаний о посещении церковных служб в детские годы, о словах матери вроде «Господь милостлив»… Не отыскивается антирелигиозный задор и в других произведениях. Напротив, очень часто («Честное слово», «На ялике», «У Щучьего озера», «Две лягушки») христианские смыслы и образы подступают к самой поверхности текста, как пульсирующая вена к коже.

Вспомнился вдруг и фрагмент из блокадных заметок, начинающийся словами «Зашёл я в церковь…» («Дьякон»). Выходит, вовсе и не двуличничал Пантелеев, не предавал свои принципы. Для значимой, как бы сейчас сказали, медийной фигуры советского времени пройти по жизни, не попирая полупотаенное вероисповедание, не произнося дежурные атеистические словеса и даже намекая публично на обратное, было достижением немалым, поводом для уважения, в том числе и само-.

Впрочем, атеистические словеса всё-таки были, были. В течение короткого периода молодости Пантелеев, по собственному признанию, страдал отчаянным богоборчеством (и это мне, увы, знакомо по собственному опыту) и не раз писал под псевдонимами памфлеты соответствующей направленности и самого разнузданного содержания. Потом он их никогда не предоставлял для переиздания, хотя мог бы это сделать легко, высшее литературное руководство только одобрило бы. С другой стороны, раз первоначально тексты выходили под псевдонимами, о них можно было столь же легко забыть, не вспоминать даже в дневниках. Но нет, не публиковал — и молчать тоже не мог. Не давал оголённый нерв христианской совести.

Да и жизненно-творческое поведение своё писатель совсем не считал смелым. Практически на каждой странице «Верую!» рассыпаны горькие признания в робости, отступлениях от принципов, недосказанностях и недоговоренностях. В том, что часто молчал, мало дерзал, оглядывался и петлял, идя в церковь, а главное — не поднимал по жизни знамя Веры над головой так высоко, как мог бы. В большинстве случаев Алексей Иванович приводит в пример ситуации, которые под такие суровые, бескомпромиссные определения не слишком-то и подпадают. В этом нет ни грамма лукавства и кокетства, лишь всё та же мятущаяся совесть с задранной под самые Небеса — именно так, с большой буквы — планкой.

В главной книге жизни Пантелеева очень много спорного, немало наивного, хватает вещей, сегодня кажущихся достоянием исключительно вчерашнего дня. Но много и такого, что до сих пор животрепещуще, актуально и будет оставаться актуальным ещё долго, кое-что — всегда, до скончания веков.

«Задайте себе вопрос: кого больше в нашей стране — верующих или неверующих? Конечно, скажете вы, неверующих. К сожалению, это так. Десятилетиями трудились наши вожди и наставники, чтобы несколько поколений русских, грузинских, еврейских, армянских, украинских и других советских людей выросли безбожниками. Но загляните на любое православное кладбище… Оговорился: давно уже в нашем отечестве кладбища не разделяются по вероисповеданиям: православное, магометанское, еврейское, лютеранское… Зайдите на любое ленинградское или московское кладбище. Каких там могил больше — с крестами или без крестов? Подавляющее большинство могилок или с надмогильными крестами, или с какой-нибудь мраморной или известняковой плитой, на которой где-нибудь наверху или сбоку выбит чаще всего позолоченный или посеребренный крестик. Процентов 80-85 могил осенено крестами. На остальных — тумбочки, плиты с фотографиями, какие-нибудь обелиски из водопроводных труб. Соответствует ли это тому соотношению, о котором я сказал выше? Не следует ли поставить цифры в обратном порядке? Не ближе ли к 80 % количество безбожников, людей нерелигиозных и безрелигиозных?

Но почему же кресты?

А потому что неуютно, когда твой отец или мать или твой старший брат лежат под могильным холмиком, в который воткнута железная палка, а к ней привязана проволокой проржавевшая жестяная дощечка с именем, отчеством и фамилией покойного… Что же мы — нехристи, не русские? То же и с татарами, и с литовцами, и с другими…

Всё, о чем я рассказываю, меня никак не обольщает и всё-таки — радует. Ведь ставят на могиле крест, не только отдавая дань традиции, но и потому, что боятся уподобиться животному. Очень смутно понимая это, пытаются всё-таки каким-то знаком отметить, что здесь, под этим бугорком лежит не кошка и не лошадь, а тот или та, кто создан по образу и подобию Божию.

Во всех этих крестах, крещениях, отпеваниях… при всей их малодуховности или даже бездуховности, я вижу всё-таки проблески чего-то очень светлого и обнадёживающего, вижу если не искру, то искорку Божию, которая при благоприятных обстоятельствах разгорится в пламя истинной веры»;

«В том, что социализму принадлежит будущее, я не сомневаюсь. Слово это сильно скомпрометировано, потеряло для многих, особенно в нашей стране, притягательную силу, однако не в словах дело. Социализм будет. Хотел написать: христианский социализм. Таким он в конце концов, конечно, и должен стать. Но ведь и это словосочетание тоже в устах и делах политиков и политиканов основательно потускнело.

Может быть, удастся очистить? Надеюсь на это. И почему-то мне кажется и верится, что произойдёт это именно в нашей стране»;

«Слово “мистика” опошлено и скомпрометировано частым и суесловным употреблением, да ведь и любое другое слово — не опошленное и не скомпрометированное — ничего не скажет человеку не верующему, не знающему того высокого подъёма духа, религиозного экстаза, которые ведомы человеку, познавшему счастье истинной веры»;

«Боязнь прослыть фанатиком, человеком, беззаветно преданным христианству и церкви Христовой, — эта интеллигентская стеснительность, за которой стоит маловерие, на протяжении двух веков мешали нашей литературе (а литературе западной ещё больше) стать настоящим учителем жизни…

Знали бы наши “мастера слова”, куда они идут и куда влекут читателя!»;

«Священники, которых я более или менее хорошо знал, ни пьяницами, ни обжорами, ни сребролюбцами, ни сластолюбцами не были и вообще ничем не напоминали тех толстобрюхих и толстомордых служителей культа, которых с таким сладострастным аппетитом выписывали в своих “жанрах” передвижники и примыкающие к ним мастера кисти.

Никогда я не понимал пафоса этих картин, этих унылых крестных ходов, пьянствующих монахов… Смотрю на эти злобные, невесёлые карикатуры и хочу спросить автора:

 — Во что веруешь? Чему поклоняешься? Что любишь?

 И будто слышу в ответ:

 — Люблю?! Не знаю, что это такое. Ненавижу и презираю. Топчу. Пачкаю. Грязню. Мараю» (Словно про Марата Гельмана и его учеников вроде Алексея Каллимы, рисующих выставляемые затем в Третьяковке романтические образы чеченских боевиков, писано!)

В 70-х, когда настала довольно либеральная эпоха с кульминацией в виде «правозащитной корзины» к Хельсинским соглашениям, Пантелеев вполне мог стать открытым религиозным диссидентом, громко протестовать, подписывать петиции и пользоваться зарубежными трибунами для манифестации своих взглядов. Чем это было чревато? Его могли вообще открыто не трогать — слишком велика была известность и авторитет; так, числился бы «официальным вольнодумцем в рамках законности» вроде Евтушенко. Могли предложить уехать на Запад или вежливо либо не очень вежливо вытолкнуть туда, такая практика была тогда распространена. Там, возможно, пошло бы на поправку здоровье дочери писателя Маши, во многом расстроившееся именно из-за диссонанса между религиозной жизнью семьи и особенностями общественной среды за её пределами. (Болезнь была тяжёлой, и прожила Маша недолго, уйдя в лучший из миров вскоре после отца.)

Был вероятен и промежуточный вариант — остаться в СССР ссыльным затворником, как Сахаров. Но все эти варианты так за рамки потенциальных и не вышли. Почему? Явно не потому, что Пантелеев был трусом, каким сам себя беспощадно аттестовал. Что за трус из человека, прошедшего Гражданскую, блокаду, побывавшего на краю голодной смерти, трудившегося фронтовым корреспондентом и не раз подвергавшегося аресту. И властей он не так уж опасался, открыто держал, например, дома на видном месте портрет писателя Николая Брауна, сидевшего в лагере «за политику». Нет, здесь что-то другое…Видимо, Алексей Иванович понимал, что диссидентство и отъезд на Запад — это ещё не синонимы Свободы, во всяком случае, в её главном, христианском измерении. Он и сам писал об этом: «Мало кому известно, что в Москве в посольстве США уже больше года скрываются две семьи пятидесятников — четверо взрослых и трое детей… Исповедание христианства не может быть комфортабельным. Тертуллиан осуждал христиан, бегущих от мученичества. Значит, осудил бы он и тех пятидесятников, что нашли себе прибежище под крышей американского посольства».

В наши дни, когда слово Свобода донельзя испохаблено, а главными её проявлениями принято считать как раз походы в американское дипломатическое представительство за печеньем, пляски в храмах и выставки с православными крестами в сосисочном ожерелье, кажется особенно ярким и поучительным, как-то по-особому царапает и одновременно лечит душу пример Л.Пантелеева (Алексея Еремеева). По-настоящему Свободного Православного Русского человека.

Вам будет интересно