Редакция «Родины на Неве» продолжает выкладывать в Сеть шедевры советской очерковой журналистики. В очерке «Глоток горячего чаю», опубликованном 28 ноября 1973 года в «Литературной газете», Ольга Чайковская пытается разобраться, что заставило советского школьника из Новой Каховки (город в Украинской ССР, который сейчас находится на новой территории РФ – в Запорожской области) совершить роковой шаг – покончить собой. Ольга Георгиевна проводит психологическое журналистское расследование (бывает и такое), разбирая две версии случившегося, чтобы затем сделать свой собственный вывод.
При всём уважении к памяти знаменитой журналистки должен отметить, что написанная ею картина – чёрно-белая. На тёмной стороне – педагогической коллектив школы, а на светлой – обиженный им старшеклассник. Чайковская, конечно, не оправдывает фатальный поступок школьника, но, разбирая его мотивы, понимает их. Насколько это правильно? Ведь понимание причин поступка в какой-то степени всё же оправдывает его. Ясно, что в то время, обозначенное через 15 лет после выхода очерка «годами застоя», журналистка не могла знать, что подростковые самоубийства в нашей стране приобретут характер эпидемии, что заставит правоохранителей не только запретить сети с самоубийственной пропагандой, но и преследовать тех, кто их создаёт и ведёт (и это правильно). И тем не менее…
Да и не на все вопросы отвечает журналистка. Самоубийство – это эгоизм, а в той форме, что совершил его главный герой очерка – это эгоизм в высшей степени. Он бросился под колёса огромного грузовика, за рулём которого сидел человек. А что потом чувствовал водитель, который стал невольным убийцей? О его переживаниях автор даже не задумывается. Как и не задумывался об этом трепетный мальчик, который выбрал не самый самостоятельный способ ухода из жизни. Якобы он, убегая на шоссе, заявил учителям, что «вешаться сегодня не модно». А что, модно было устраивать ДТП со смертельным исходом?
Поводом для конфликта с директором школы послужил поступок будущего самоубийцы в отношении первоклассника – он вылил на голову малыша остатки чая из стакана. И то, что чаю в стакане было на глоток (поэтому очерк так и называется – «Глоток горячего чаю»), сути дела не меняет. Это унижение того, кто ответить тебе не в силах. А если бы оскорблённый первоклашка покончил после этого с собой? Детская психика тоже хрупка – как и подростковая.
В общем, есть о чём подумать по прочтению очерка. Есть о чём поспорить.
Ещё раз напоминаю, что очерки Ольги Чайковской в Сети появляются впервые. И появляются они благодаря энтузиазму студентки Института кино и телевидения Полины Григорьевой – она скопировала и отцифровала их.
Дмитрий Жвания
«Литературная газета»
28.11.1973 г.
Глоток горячего чаю
Он шёл вдоль шоссе своим лёгким спортивным шагом – высокий, молодой, полный жизни. Только вот жить ему не хотелось и осталось недолго. Навстречу летел «МАЗ». Сергей шёл и смотрел на него, а когда огромный грузовик был совсем близко, сложил руки так, как делают, когда прыгают в воду, и бросился под тяжкое колесо.
Как?! Скажите, как это могло случиться?! Как это вышло, что у него, семнадцатилетнего, весёлого, сильного, не стало силы жить? Вот вопрос, на который мы обязаны ответить.
Дом? Нет, дома у него всё было спокойно и добротно, родители, так говорят соседи, «над ним трусились», это значит, души в нём не чаяли. И он их любил. Мать много болела, и соседи видели, как он заботлив по отношению к ней. Он вообще много времени проводил дома, подолгу тренировался во дворе («видим, всё прыгает и прыгает»). Потому что подлинной страстью его был спорт. Но и тут у него всё было благополучно: тренер ставил его высоко, он выступал на соревнованиях, блестяще защищая то, что называют спортивной честью школы.
И в дружбе был он счастлив. И поэзию любил – особенно Есенина.
Всё у него как будто шло хорошо, только вот в школе шло плохо. Отметки его были ужасны, двойка часто гостила в его дневнике. Вольно же было ему так плохо учиться, скажете вы. Однако всё тут не так просто – об этом говорят и его друзья, и родители, и ребята из его 10-го «А» класса.
Всё не так просто.
Сергей погиб через час после разговора с директором школы. Разговор был при всём классе и очень тяжёлый, после него Сергей вышел во двор вместе с ребятами, которые пытались его утешить и успокоить, но он стал с ними прощаться, попросил бумаги, кто-то дал ему обрывок мишени, он отошёл в сторону, написал записку, отдал её другу и побежал. Тут уж ребята испугались и кинулись за ним, но он, легкоатлет-разрядник, бегал быстрее, перепрыгнул через школьный забор и выбежал на шоссе. Машин не было, и он пошёл вдоль дороги навстречу движению.
Но что же произошло в классе? (События эти известны нам в двух разных вариантах. Директор и учитель, ведший урок, рассказывают одно, ребята – во всяком случае, все те, что писали мне и ко мне приходили, – другое. И мы поведём рассказ в двух вариантах). На последнем уроке в класс вошёл директор, опёрся руками о стол, обвёл ребят угрюмым взглядом и спросил:
— Что произошло сегодня в столовой?
Все молчали.
— Кто плеснул горячим чаем в лицо малышу?
Уже тут возникает противоречие. Директор будто бы сразу же спросил:
— Сергей, ты?
А большинство ребят помнят по-другому – что Сергей встал и сказал:
— Я, кажется, догадываюсь, о чём идёт речь.
А в столовой случилось вот что. Сергей и двое его одноклассников поздно вернулись с физкультуры, они опаздывали на урок и торопясь обедали, когда к ним привязались двое малышей, дежурных из группы продлённого дня, которым нужно было накрывать столы. Малыши требовали, чтобы ребята уходили (сейчас я передаю события так, как о них рассказывали эти ребята), те убеждали их, что они и так торопятся и что можно бы накрывать пока что другие столы, но первоклассники упёрлись и требовали своё. Тогда Сергей допил чай (он, допивая, даже запрокинул голову) и то, что осталось у него на дне, вылил одному из малышей на голову – а может быть, и не вылил, потому что, кажется, и выливать-то было уже нечего. После чего ребята побежали на урок, а малыши стали накрывать столы. Сцену эту видела работница столовой, она-то и пожаловалась директору.
Ребята, бывшие с Сергеем в столовой, рассказали директору, как было дело. «Вы лжёте», – будто бы ответил он. Тогда Сергей ещё раз встал и сказал, что инцидент в столовой был шуткой, неудачной шуткой, он о ней сожалеет и готов извиниться. Директор не обратил на это внимания. Он кричал на Сергея, назвал его трусом.
— Я исключаю тебя на две недели, – сказал он. – Две недели тебе хватит подумать?
— Мне и полдня хватит, – вдруг очень спокойно ответил Сергей и стал снимать пиджак. – Даже меньше.
— Ты что, собрался топиться или вешаться? – насмешливо спросил директор.
— Это сейчас не модно, – так же спокойно ответил Сергей.
— Чтобы ноги твоей не было ни в школе, ни около школы, – сказал директор.
Так говорят ребята. В варианте директора это выглядит по-другому: он провёл нечто вроде собрания. Об исключении сказал: «Поставим на педсовет, как он решит». Я с пристрастием допрашивала ребят, было ли что-нибудь сказано о педсовете. Говорят: ни слова.
Это было за месяц до выпускных экзаменов.
Я верю ребятам, хотя бы уже потому, что такой трагический взрыв (у вообще-то вполне уравновешенного парня) мог произойти только после резкого столкновения и резких решений, – если бы директор в самом деле сказал: «Поставим на педсовет, как он решит», – это значило бы, что судьба Сергея ещё отнюдь не решена, что решение откладывается, да к тому же ещё и неизвестно, каким оно будет. Словом, не было бы оснований для отчаяния.
— Неужели причиной гибели было это исключение? – спрашиваю я ребят.
— Нет, – отвечают они, – исключение было толчком.
Вернее было бы сказать, что оно было концом длинной цепи, а ещё вернее – увесистой каплей, переполнившей чашу.
Перед тем как побежать к забору, Сергей хотел ещё раз войти в школу – его не пустили ребята. Он побежал к другому входу, но и тут они преградили ему дорогу.
— Я хочу ей сказать всё, что я о ней думаю, – твердил он. – Я хочу ей сказать.
А ребята именно того и боялись, что он скажет своему классному руководителю Вере Леонтьевне всё, что он о ней думает.
Вера Леонтьевна, по мнению друзей Сергея и его родителей, сыграла в этой истории немалую роль. Она учительница математики, и, по словам ребят, хорошая учительница, по их же отзывам – человек чёрствый, раздражительный, который то и дело разряжает в классе это своё раздражение.
Иным людям кажется, что раздражение, если его вот так, вовне, разрядить, само собой куда-то бесследно исчезает, и всё хорошо. А на самом деле оно не исчезает. На самом деле, как видно, существует некий закон «сохранения раздражения» – оно никуда не девается, а, разрядившись в одной душе, тотчас же накапливается в другой или даже других. И, может быть, уже по каким-то иным законам оно отзывается тут десятикратным эхом, рождая ещё и обиду, ещё и гнев. Если учитель разряжается на класс, в ответ ему заряжаются (да как!) все сорок человек.
Вера Леонтьевна, говорят ребята, была несправедлива к Сергею. Почему? Не могла справиться с личной неприязнью? Не хватило педагогического такта для работы с этими, уже почти взрослыми людьми? Я не знаю. Но она сделала его предметом особых разрядов («По десять минут на меня кричит», – жаловался он отцу) и даже угроз. А чем можно грозить десятикласснику? Плохой характеристикой, разумеется, или что не выдадут аттестат и тем закроют путь к дальнейшей учёбе. Вот тут мы подходим к самому главному.
Сергей мечтал о военном училище, он им просто бредил (кстати, он проходил комиссию в военкомате). Вот почему исключение из школы, да ещё перед экзаменами, было для него катастрофой. Конечно, мы, взрослые, знающие жизнь, отлично понимаем, что у неё много дорог, если почему-либо закрыта одна, то возможна другая. Сергей этого не знал. В те минуты ему казалось, что существует только одна, и если она перерезана, то пути нет вообще, а есть только уход в небытие. Взрослых в такие тяжкие минуты останавливает мысль о близких. У юности ещё нет такого опыта ответственности.
Неужели же он не подумал о родителях в эти свои предсмертные минуты? Нет, он о них подумал. Вот что написал он тогда вкривь и вкось на обрывке мишени:
«Ребята, помните меня, какой я есть и каким я был. Не считайте меня дураком.
Мама, я не могу. Уезжай к Боре. Отец, я тебя люблю, понимаешь, люблю. Твой сын не трус и не умалишённый. Не плачь!!»
Боря – это старший брат.
Как-то мне пришлось присутствовать при споре о том, что есть самоубийство: сила воли (решимость расстаться с жизнью) или её слабость (малодушный уход от трудностей жизни)? Должна сказать, что этот спор меня никогда особенно не занимал. А сейчас я и вовсе думаю о другом: кто не дал жить этому человеку, что сломало его жизнь? Ведь силы нашей души небеспредельны, у металла, и того, как известно, наступает усталость, чрезмерная нагрузка разрушает самые прочные конструкции – бывает смертельная перегрузка души. Понимали ли это в школе? И случайна ли происшедшая тут трагедия? Боюсь, что нет.
Сейчас я расскажу другую историю: она нам важна, поскольку произошла в той же школе и, может быть, позволит многое понять. Вот она, эта другая история.
Дело было в весёлые предмайские дни, когда всё чистится, украшается, люди бегают за покупками, словом, когда идёт полная предвкушений суетня, а того берега, где праздники кончаются, ещё не видать. И надо же было случиться, что у учительницы Ч. в это время пропала в школе зарплата! Учителя вызвали милицию и решили не расходиться до её прихода – решение нелепое: деньги были украдены (если вообще они были украдены, а не потеряны) из кабинета, куда мог войти кто угодно. Да и какую цель имело это решение – повальный обыск в учительской? Беззаконие и нелепость. Как бы то ни было, учительница литературы Н. спешила – к ней на праздники приехала дочь, к тому же Н. о деньгах ничего не знала и свидетелем быть не могла, – и она ушла домой.
Она пришла домой и начала было праздничные приготовления, когда раздался стук в дверь и вошёл молодой пригожий милиционер.
— Собирайтесь, – сказал он. – Пойдём в милицию.
— Зачем?!
— Отпечатки пальцев будем катать.
Она, вырастившая троих дочерей, она, лет тридцать учившая детей литературе, смотрела на него и не могла произнести ни слова.
— Живей, живей, – сказал пригожий милиционер.
В милиции она долго добивалась, на основании чего её вызвали.
— Вас обвиняют восемь учителей, – ответили ей наконец.
И представьте, отпечатки «катали»!
Обратно она брела берегом Днепра, душа её болела так сильно, что хотелось любым путём уйти от боли куда угодно, хотя бы и в небытие, а вода была так близко… «Честное слово, – говорит она, – если бы не дочери, мне было бы куда легче уйти из жизни, чем жить».
Когда она после праздников пришла в школу, её поразило молчание учительской – зловещее. И в классе у ребят – или ей это показалось? – стали другие лица. Теперь бывало так, что она стояла перед классной комнатой, держась за ручку двери, не в силах её открыть – рыдания душили её. Она уходила, страшным усилием воли заставляла себя успокоиться, вернуться и начать урок.
А пригожий лейтенант вызывал её на допросы.
И тогда она пошла к начальнику горотдела милиции подполковнику Евгению Фёдоровичу Водолазскому.
Как только в дело вмешался Водолазский, сразу стало ясно то, что должно было бы стать ясным с самого начала, – нелепость и дикость происходящего.
По распоряжению начальника горотдела, двое работников милиции поехали в школу, собрали учителей, публично принесли учительнице Н. свои извинения и долго убеждали тех педагогов, что высказывали недостойные подозрения, последовать их примеру. Никто не последовал.
Видите – опять история о непосильной перегрузке души.
День, который долго я его не забуду. Начался он разговором с директором в его кабинете. Вы, наверное, представляете себе директора человеком грубым и жестоким? Ничего подобного. Александр Дмитриевич Хмельницкий – спокойный и разумный человек, в этом сходятся все, с кем я о нём говорила. На уроках его интересно, говорят ученики. Он всегда был справедлив, ребята, рассказывавшие о роковом уроке, сами были удивлены этим взрывом гнева и несправедливости.
Я сказала директору, что хотела бы видеть того самого мальчика, что дежурил в столовой.
Мальчик мал (второй класс). Он монотонно рассказывает о том, как взрослые ребята его не слушались и как один из них вылил ему чай на голову.
— А много ли было чаю? – спрашиваю.
— Вот столечко, – он показывает на донышке.
— Ну, а по голове-то у тебя потекло?
— Нет, – он гладит макушку и снова застывает. Смотрит в одну точку.
Я спрашиваю, знает ли он, что вслед за этим произошло. Да, о гибели Сергея он, конечно, знает.
— Тебе его жалко? – спрашиваю.
И вот тут он оживляется.
— Не-а! – отвечает он с готовностью.
— Нисколько?!
— Не-а! – отвечает он ещё более браво и весело.
— Совсем-совсем?!
— Нисколечко! – он вовсю уже улыбается, бедняга, он уверен, что отвечает, как положено и даже похвально.
Между тем в кабинет одна за другой вошли две женщины – завучи старших и младших классов. Вошли и уверенно сели рядом с директором. Ему пора было на урок, и мы с ними скоро остались одни.
— Моё первое столкновение с Орловым, – свободно и мягко начала завуч младших классов Ирина Павловна Городняя, – было…
Я, признаться, думала, что мы будем говорить о самом погибшем, но мы говорим о столкновениях так, ровно жизнь Сергея и состояла из одних столкновений и преступлений.
— Между прочим, он весьма… своеобразно относился к Есенину и… – она смотрит на меня весьма значительно, – про-ти-во-поставлял его Маяковскому.
Кажется, она ждёт, что при этом известии я упаду в обморок.
Я не падаю, и Городняя так же мягко начинает с другого конца:
— Он был злой. Он всё, решительно всё отрицал. Он держал в руках весь класс, дрался, его боялись…
— Да, да, – решительно подхватывает завуч старших классов Тамара Николаевна Любимова. – Мы узнали об этом только после его смерти (так мне осторожно дают понять, что это даже вроде бы и неплохо, что он умер). А родители! Отец! – тут завуч вдруг говорит противным голосом, очевидно, «за отца»: – «Вы не верили мальчику». А мать! – так же противно, но уже «за мать»: – «Это вы, учителя, во всём виноваты!»
— Но ведь это мать, – вставляю я. – Мать! Она вообще могла бы с ума сойти!
— Э, нет, нет, не говорите, она отлично всё понимает!
— Кстати, – осторожно начинает Городняя и смотрит на меня ещё значительнее, – нам не удалось этого доказать, но определённо говорят, что она баптистка.
— Да, да, – решительно подхватывает Любимова, – они нас на похороны не пустили, там были одни баптисты.
И вдруг я чувствую, что больше не могу. Нет у меня больше сил слушать, как говорят они о мёртвом и о его родных. Я начинаю понимать, почему Кузьма Фёдорович, отец Сергея, велел передать им, чтобы они на похороны не приходили – он не мог их видеть. Но не было на этих похоронах мифических баптистов, а были друзья и соседи, рабочие с комбината, где работает Орлов-старший, были мальчики и девочки, которые оплакивали Сергея, забыв о ребячьих обидах, если такие обиды и были.
Но эти взрослые люди ничего не забыли, ни одного проступка, ни одной оплошности.
О мёртвом или хорошее, или ничего. (Человечество поняло эту мудрость тысячелетия назад, в ней требование нравственной сверхосторожности, чтобы не впасть нам в духовное мародёрство, крадущее у мёртвых то, что осталось у них на земле, – доброе имя). Куда там! Здесь нагнетают одно плохое, спрессовывают его в легенду одновременно о демоническом всеотрицании и разложившемся хулигане. Почему же только педагоги, только они одни плохо говорят о Сергее Орлове, почему все другие – с любовью и уважением? Его тренер Валерий Васильевич Кривко: «Он был мировой, обаятельный парень, таких я всегда старался удержать. Я ставил его в пример другим, потому что он был настоящий товарищ, для которого честь школы и города была куда выше личного успеха…» Григорий Владимирович Барановский, сослуживец Кузьмы Фёдоровича по комбинату, где в летние каникулы работал сам Сергей: «Мы все заметили высокого парня, который работал молча, сосредоточенно и так ладно, как никто из ребят. Чей такой? Говорят, Орлов. Не твой ли, а, Кузьма Фёдорович? Мой, говорит. Это была его гордость». «Какой из него был бы человек! – с плачем говорит соседка. – Какой человек! Совестливый!» Даже если предположить, что все они, по пословице, говорят одно только хорошее, и того было бы вполне достаточно, чтобы горевать над его могилой.
Но в школе запрещали горевать. Ребятам, которые после похорон пошли в дом к Орловым, была хорошая выволочка, и их родителям на собрании попало. «Поминки, – сказала завуч Любимова, – это религиозный обряд, ученики не имели права…» Всё наоборот, товарищ завуч, это мудрый обычай наших предков, это желание не оставить родных одинокими в страшный для них день. Ребята рассказывали мне, что однажды они собирались на могилу Сергея, но одна из благонравных девочек сказала, что это будет расценено как выступление против школы, и девочки не пошли, пошли одни мальчики! Вы видали когда-нибудь что-нибудь подобное?! И не кажется ли вам, что наш разговор с педагогами – чистейшей воды кощунство!
— Вы знаете, от него однажды пахло вином…
Не надо, товарищи педагоги, не пил он, не пил, об этом твёрдо говорят и тренер его, и соседи, и друзья, им были дики даже мои расспросы по этому поводу.
Входит ещё один педагог, учительница Чистякова.
— Орлов? – спрашивает она и быстро перечисляет: – Дрался, всех оскорблял, всем действовал на нервы, всё отрицал…
— И знаете, – вдруг развеселившись, говорит завуч Любимова, – я убеждена, что он вовсе и не думал кончать с собой, он просто хотел попугать школу и не успел проскочить.
Я уезжала из школы № 7.
Осень была красива. Вдоль шоссе тянулись ровные бархатные озими: тёмно-зелёные, подстриженные шаром акации вдоль дороги правильно чередовались с такими же круглыми клёнами, светящими жёлтым, как фонари. Осень была красива, а я всё никак не могла отойти после разговора с педагогами.
Директор… Директор Александр Дмитриевич, о котором говорят, что он хороший и справедливый человек, – разве он не знает, в чём виноват? Ведь перед ним были две версии происшествия в столовой – почему же он выбрал одну и в неё поверил? Зачем оскорбил Сергея, назвав его трусом (и в чём его трусость)? Как можно было не только решать, но даже ставить вопрос об исключении (да ещё десятиклассника накануне выпускных экзаменов), ни в чём не разобравшись, не расспросив даже основного свидетеля – малыша, не взглянув, есть ли у него на лице следы от пресловутого «горячего чая»?
Что же это было с Александром Дмитриевичем? Минута неразумного гнева? Бывает и так. Я не знаю, имеет ли право педагог на затмение, но всё-таки, предположим, оно может и найти. Всё дело, однако, в том, что затмение проходит, и тогда человек ясно видит, что совершил, ясно видит и строго себя судит. А если он думает только о том, как ему выкрутиться, – знаете, тут с затмением не получается, тут оно что-то затянулось. Нет, дело не в затмении одного.
В школе произошло непоправимое несчастье – как должны были вести себя педагоги, директор, завучи, педсовет? Ну, конечно же, – бить тревогу, ну, конечно же, – исследовать причины трагедии, исследовать тщательно и бесстрашно, чтобы понять, как это могло произойти (и что сделать, чтобы этого никогда не повторилось). Они предпочли тишину. Ребята того класса, где учился Сергей, рассказывают, что о нём вообще никто из педагогов – ни директор, ни завуч, ни классный руководитель – не сказал ни слова, так, ровно ничего не случилось.
Но ведь все знали, что случилось! И все спрашивали – как?! Как это могло случиться?! И вот тогда, вместо того, чтобы судить себя, они стали судить мёртвого мальчика. Вместо того, чтобы строго спросить с себя: «в чём я виноват?», потому что здесь не могло не быть виноватых, они вступили в борьбу с погибшим.
Да, перед педагогами школы № 7 было два пути. Один естественный – сожаление, горе, раскаяние, стремление понять и устранить причины. Они выбрали другой. И это делает случай в Новой Каховке ещё более трагичным. Как мы объясним родителям Сергея, за что их сын заплатил жизнью? И можем ли мы быть спокойны за других ребят, можем ли не думать с тревогой: как-то им дышится в этом воздухе, что пропитан бессердечием? Я вижу перед собой обрывок мишени («…помните меня, каким я был») и лицо малыша, который вовсю улыбается, убеждённый, что это хорошо и правильно – нисколько не жалеть Сергея Орлова из десятого «А», пусть он даже и погиб под «МАЗом».
Ольга Чайковская